Об кисть эту беспалую любил внук, когда полезли у него первые зубы, чесать свои набухшие зудящие десны, больно кусаясь и злясь. Дед ахал, закусывал губу, но руку не убирал — пускай, раз нравится, значит надо ему, маленькому, расти тоже трудная работа.
— Деда, а твои пальцы фашисты отрезали, да? — спросил я, когда подрос. Неровные ряды моих игрушечных войск наступали на Берлин, гибли под беспощадным артобстрелом, но шли вперед, усеивая пол гостиной пластмассовыми трупами погибших товарищей.
— Нет, внучек. Это мне в шахте оторвало. Несчастный случай.
— А фашисты тебя не ранили?
— Нет, внучек.
— А почему не ранили?
— Повезло, наверное.
— А ты в каких войсках с фашистами воевал?
— Я, внучек, в войсках не был, — дед задумался, вздохнул, помедлил, — мне пальцы еще до войны оторвало. И в армию меня не взяли.
— А немцев ты сколько убил?
— Я, внучек, никого не убивал.
Я повернул к деду серьезное лицо, спросил строго:
— Дед, ты что? Трус?
— Что ты, внучек, какой же я трус. Я работал.
— Мальчишки говорят, кто не воюет, тот трус.
— Как тебе объяснить, внучек, — дед смешался, подыскивая нужные слова, и было их у деда много, но все какие-то банальные, будто списанные с плакатов, а нужные, те самые, чтобы объяснить, никак не находились.
Хотелось рассказать, как по приказу руководства взрывал угольную шахту, чтобы не досталась она наступающим немцам. Ту самую, на которой по юношеской глупости потерял пальцы и на которой стал главным инженером жарким летом тысяча девятьсот сорок первого года. Саперы на дерганой Эмке привезли взрывчатку, сбросили ее на землю перед шахтоуправлением и торопливо уехали, тревожно поглядывая на грохочущий канонадой запад. Пока дед с директором сами, не решаясь поручить ответственное задание кому-нибудь другому, закладывали заряды, пока жгли документы и личные дела рабочих, немцы подошли совсем близко, и за дальними вишневыми садами были видны уходящие в небо пыльные хвосты их танков. Взрывали шахту, чувствуя запах горячей брони и солярный выхлоп двигателей. После дед три дня просидел в подполе у соседей, прятался.
Хотелось рассказать, как вернулся в родной поселок, когда его освободили наши войска. Как восстанавливал взорванную шахту, и не хватало мужских рук, а Родина торопила и требовала уголь, спуская одну разнарядку за другой. Как брал на работу женщин, на тяжелую мужскую работу, и они шли на нее, чтобы получать паек и прокормить себя и своих детей. Как женщины рубили уголь, ставили деревянные крепи, толкали неподъемные вагонетки, падали в голодные обмороки, и было их невыносимо жаль, этих женщин, и нельзя их было жалеть, потому что фронту нужен был уголь, уголь. Уголь! Уголь!!!
Дед выглянул из сарая на жиденькое весеннее солнце, улыбнулся и прислушался к сердцу. Оно стучало со всхлипом, будто порванный барабан.
— А как ему еще стучать на восьмом десятке? Что, на покой захотелось? Вот уж хрен тебе, — хмыкнул дед, решительно взялся за лопату и шагнул вглубь сарая. На втором шаге сердце стало, и дед рухнул на землю лицом вниз.
Хоронили деда серым пасмурным днем. Мелкий дождь зарядил еще с ночи и ко времени, когда из дома понесли гроб, промочил все вокруг — деревья, дома, заборы, дорогу, людей. За воротами гроб встретило множество женщин. Старые, молодые и совсем маленькие, в платках и без них, в калошах и туфельках, в старых, пропахших нафталином пальто и новых куртках и плащах, они стояли молча.
От машины, которую шахтоуправление прислало на похороны, женщины отказались, до кладбища несли гроб с дедом на руках, меняясь и перехватываясь, а там поставили гроб на два табурета перед осклизлой ямой. Дед лежал, подставив лицо дождю, и мне, оцепеневшему от горя у изголовья, казалось невероятным, что деда прямо сейчас возьмут и опустят в мокрую землю, закидают комками грязи и оставят, пометив место деревянным крестом.
Женщины подходили прощаться.
— Вот, Павлуша, приехала к тебе, — говорила одна, подойдя к гробу и целуя деда в холодный мокрый лоб. — Дочку свою привезла тебе показать. Вот она. И мужа ее, и внуков своих. Спасибо тебе, Павлуша, за жизнь спасибо. А вы поклонитесь. Если бы не Павел Федорович, померла бы я с голоду в войну и вас бы никого на белом свете не было.
И отходила в сторону, уступая место следующей женщине.
...16.10.2015
Выборы в стране — как покупка билета на поезд на очередной станции «Пересадочная».
Стоит очередь, волнуется.
Кому-то на Запад хочется, кому-то на Восток, кому-то севернее.
На плакатах румяные проводники и проводницы с фирменными лицами и такими же улыбками — «Ездите поездами СибирьТрансМагистраля! Стабильность. Вера. Теплый чай».
Волнуется очередь.
На Запад вагоны красивее и чище, но и билеты дороже, и в тамбурах курить запрещено, и водку пить можно только в специально отведенных местах и до 23.00, и со своей вареной курицей не пускают, хотя проводники вежливые, и белье сухое.
На Восток в тамбурах курить можно, и на местах тоже курить можно, только места все больше верхние боковые рядом с кисло воняющим туалетом, и простыни такие, будто в них до тебя рыбу заворачивал, зато дёшево, и со своим можно.
Потом все рассаживаются по поездам. И всем говорят, что их везут, кого на Восток, кого на Запад.
И привозят на очередную станцию «Пересадочная», на которой очередь, и волнения.
И ни в одном поезде, что на Запад, что на Восток, к начальнику состава проводники никого не подпускают.