Молиться тётю Клаву, жену дяди Миши, научила моя бабушка. И молитвам всем научила. И тётя Клава молилась, запершись в летней кухне, накинув на скрипучую дверь крючок, отбивала земные поклоны беленой печке. Так у них день начинался. Дядя Миша — в забой, тётя Клава — на кухню.
После войны шахтерские поселки отстраивали наново. Магазины построили — продуктовый и промтоварный. Клуб построили с цементными вазами, кинотеатром и духовым оркестром в фойе. Каменного Ленина на площади поставили. А церковь строить не стали. Вот и молились женщины по кухням.
На пасху из города в шахтерский поселок приезжал священник, густобородатый дядька с крепким затылком, в шитой золотом парчовой ризе. За ним мелко семенил дьякон, в шелковом стихаре, с плетеной корзиной в тощих ручках.
Священник шел от двора к двору, заходил в каждый дом, где уже ждали его на столе свежие куличи и вареные крашеные яйца — отдельно для хозяев и отдельно для священника. Хорошо поставленным голосом, громко и нараспев, священник читал над угощением молитву, прыгая с пятого на десятое и глотая слово божье целыми предложениями (а кто там знал среди шахтеров на память те молитвы?), кропил вокруг себя святой водой, потом дьякон сгребал в корзину приготовленной им угощение, и они шли дальше, блестящие и яркие, как новогодние игрушки.
У тёти Клавы проглотить слово божье у священника не получилось. Только он пропускал ненужные, по его мнению, слова молитвы, как тётя Клава вступала своим высоким звонким голосом, договаривая за него кастрированную молитву до конца. Только священник пытался сократить службу, как тётя Клава тут же указывала на ошибку.
— Ученая никак? — спросил поп, взмокший после полного молитвенного марафона, по которому его прогнала в итоге тётя Клава.
— Сподобил Бог, — кротко кивнула тётя.
— В следующий раз икону тебе привезу. А то нехорошо, без иконы то, — пообещал священник.
Обещание свое выполнил.
В шахте деду оторвало четыре пальца на правой руке — по молодости да по глупости.
Дед, бледный, с закушенной губой, брел вдоль конвейера к шахте лифта, прижимал к животу изуродованную руку, перетянутую набухшим кровью тряпьем, и молился партии и директору шахты, чтобы никого не посадили в тюрьму за его глупость. Пальцы, какие сумел найти и подобрать, дед положил в карман, но так переживал, чтобы никого не наказали, что совсем забыл про них. Так они и остались в кармане, и хирургам областной больницы оказалось нечего пришивать.
Когда моей бабушке было пять лет, монастырь, в котором она воспитывалась, осаждали красные большевистские полки. В монастыре заперлись «белые» и никак не хотели выходить драться. Красные полки не теряли надежды уговорить «белых» доиграть в войну и взяли монастырь в осаду. Моя бабушка, пятилетняя доверчивая девчонка, пряталась в подвале вместе с перепуганными и голодными монашками.
— Давай, Анечка, беги, — сказали оголодавшие монашки моей бабушке на третий день осады. — Беги к офицерам, принеси нам поесть. Пули детей не трогают. В божьем мире пули — они для взрослых. Не для детей. Беги, с божьей помощью.
И пятилетняя бабушка побежала. И доверчиво бегала за едой для трусливых монашек еще два дня, под пулями, под щедрым большевистским обстрелом.
— Бог пожалел глупую, — говорила бабушка. — Я верю в Бога, но не верю в попов.
В шахте отец проработал год. А через год его призвали в ряды красной армии, и он уехал отбывать обязательную военную повинность. Из окна казармы черное подземелье шахты показалось отцу абсолютно негостеприимным, и он решил остаться в армии.
Первое свое офицерское направление отец получил в Карелию, поселок Реболы, приграничная полоса Финской границы, какая-то там установка ПВО.
Однажды зимой, возвращаясь на точку на грузовом ЗИЛе, водитель не справился с управлением, и машина слетела с дороги. Отец и водитель не убились, но сели плотно — самим не выбраться. Как назло, пошел снег, сначала мелкий, потом все сильнее и сильнее, заволакивая небо, засыпая следы, наметая непроходимые сугробы.
Их вытащили на второй день, черных, как шахтеров.
Экономя топливо, они жгли в кабине грузовика запасную покрышку ЗИЛа, тонко нарезая её, будто строганину.
И молились командиру части. Чтобы вытащил скорее. И еще, что послал он их в этот раз не за постельным бельем, а за сухим пайком, за гречкой, за сухим молоком, за брикетами киселя, и можно было грызть этот самый кисель, а не покрышку от ЗИЛа.
В юности я любил поспорить с мамой о Боге, особенно на какой-нибудь божественный праздник, например, на пасху, когда мама, аппетитно пахнущая свежими куличами, вся светящаяся, радостная, собиралась идти в церковь и примеряла перед зеркалом платок.
— Так нет Бога, ходит такое мнение, — говорил я с мальчишеским задором.
— Может быть, — кивала мама. — А может, и нет.
Она не спорила со мной, и от этого я становился только злее.
— Опять пойдешь кормить попов своими булками? — спрашивал я.
— У каждого свой путь к Богу, — отвечала мама. — У кого-то он не простой и сложный.
Свой путь к Богу она прошла за одну ночь, когда отцу пришел приказ уезжать в Афганистан.
Я не стал ни шахтером, ни военным.
Я делаю из гранита памятники тем, кто уже умер. И устанавливаю их на кладбищах.
И когда мне приходится делать памятник ребенку, когда с куска холодного камня на меня смотрит улыбающееся лицо маленькой девочки или серьезное лицо маленького мальчика, я никак не могу привыкнуть к мысли, что этот мир сделал Бог.